После разговора с гинекологом я угомонилась. Боль еще какое-то время напоминала о себе, но потом все прошло. С того дня Пьетро запретил мне заниматься глупостями: довольно скакать туда-сюда. Я признала, что он прав, и остаток беременности провела дома за книгами и почти ничего не писала. Наша дочь родилась 12 февраля 1970 года, в пять двадцать утра. Назвали мы ее Аделе, хотя свекровь возражала: «Бедная девочка! Аделе – ужасное имя. Назовите как угодно, только не так!» Роды были страшно болезненные, но довольно быстрые. Когда малышка появилась на свет и я впервые увидела ее – черные волосики, еще синеватая кожа, – то испытала такое физическое наслаждение, какого больше не испытывала за всю свою жизнь. Крестить ее мы не стали; моя мать жутко ругалась и орала в телефонную трубку, что не приедет на нее даже посмотреть. «Смирится, – утешала я сама себя. – А если нет, ей же хуже!»
Как только я встала на ноги, позвонила Лиле. Мне не хотелось давать ей лишний повод для обиды, что я ей ничего не сказала.
– И все-таки это было прекрасно, – заявила я.
– Что?
– Беременность и роды. Моя Аделе такая сладкая, такая хорошенькая.
– Каждый рассказывает историю своей жизни так, как ему удобно, – буркнула она.
Сколько в тот период жизни разрозненных мыслей, похожих на рваные нити, сплелось в моей голове в неряшливый клубок! Старых, полузабытых, и новых, ярких и бесцветных, тонких и полупрозрачных. Все нарушилось как раз тогда, когда я окончательно убедила себя, что сделанные Лилой дурные предсказания не сбылись. С дочкой начались проблемы, и все мои прежние страхи выползли на поверхность, словно нарочно выпущенные кем-то на волю. В роддоме она прекрасно брала грудь, но, стоило нам вернуться домой, все пошло наперекосяк. Она сосала несколько секунд, а потом заливалась криком, как разгневанный звереныш. Я чувствовала себя беспомощной, во мне ожили все старые предрассудки. Что с моим ребенком? Может, у меня соски слишком маленькие? Или мое молоко ей не нравится? А может, кто-то нас сглазил и она не признает во мне свою мать?
Я начала таскать ее по врачам; ходили мы вдвоем, Пьетро вечно был занят в университете. Грудь у меня распирало и жгло так, будто внутрь напихали раскаленных камней, мне чудилась неизбежная ампутация вследствие заражения. Я мучилась с молокоотсосом, чтобы было чем накормить дочку из бутылочки и хоть немного снять боль. «Ну давай, соси, – нежно шептала я ей, – ты у меня такая умница, такая хорошая девочка, у тебя хорошенький ротик, такие красивые глазки, что тебе не нравится?» Все было без толку. Какое-то время у меня получалось держать ее на смешанном питании, но потом пришлось окончательно перейти на искусственное вскармливание. Я целыми сутками только и делала, что стерилизовала бутылочки и соски и взвешивала девочку до и после кормления, при каждом ее поносе умирая от чувства вины. Я часто вспоминала, как Сильвия кормила Мирко – сына Нино – прямо посреди шумного студенческого собрания. Почему у меня ничего не получается? Я подолгу рыдала из-за этого, когда никто не видел.
Потом выдалось несколько спокойных дней; я приободрилась и даже решила, что пора как-то переустроить свою жизнь, но затишье не продлилось и недели. Весь первый год моя дочка практически не спала: она часами плакала, извиваясь всем своим хрупким тельцем; откуда только силы брались. Успокаивалась она, только когда я носила ее на руках взад-вперед по квартире, приговаривая: «Девочка моя, мамино солнышко, доченька будет умницей, сейчас закроет глазки и заснет». Но мамино солнышко спать отказывалось наотрез, как будто, как отец, боялось сна. Что с ней? Животик болит? Или она голодная? Или чувствует себя брошенной из-за того, что я не смогла кормить ее грудью? Или все-таки ее сглазили? Что за демон мог вселиться в это крошечное создание? А со мной что? Что за яд в моем молоке? И что это было с ногой? Неужели это все моя мать? Наказывает меня за то, что я не захотела быть похожей на нее? Или это что-то еще?
Как-то ночью я словно наяву услышала голос Джильолы, которая рассказывала всему кварталу, что Лила колдунья, умеет управлять огнем и душить младенцев еще в утробе. Меня охватил стыд: надо было срочно что-то предпринимать, иначе я рехнусь. Я попробовала оставить малышку с Пьетро: он привык работать по ночам и не так уставал. «Не могу больше, разбуди меня через пару часов», – сказала я, легла и мгновенно провалилась в сон. Но вскоре проснулась: ребенок надрывался плачем. Я подождала немного, плач не стихал, и я встала. Пьетро затащил люльку в кабинет и, не обращая внимания на дочь, невозмутимо сидел над книгой; рядом лежали заполненные карточки. Вот тут меня прорвало. «Тебе вообще на все плевать, тебе работа важнее собственной дочери!» – заорала я на него на диалекте. Муж холодно и спокойно предложил мне выйти за дверь и забрать люльку: ему надо закончить важную статью для английского журнала, а сроки поджимают. Больше я не просила у него помощи, а когда он сам предлагал посидеть с дочкой, говорила: «Спасибо, не надо, иди работай, у тебя куча своих дел». После ужина он какое-то время робко и растерянно крутился вокруг меня, а потом закрывался в кабинете и работал до глубокой ночи.
Я чувствовала себя всеми покинутой, но в то же время была уверена, что я это заслужила: я не могла обеспечить безмятежную жизнь собственному ребенку. Мне становилось все страшнее. Организм отторгал роль матери, но я стискивала зубы и продолжала делать то, что должна была делать. Я старалась не обращать внимания на боль в ноге, но она вернулась и становилась все сильнее. Я делала вид, что все нормально, и изматывала себя тяжелой работой. В доме не было лифта, и я таскала по лестнице коляску с ребенком, сумки из магазина, убирала квартиру, готовила еду и думала о том, что старею раньше времени и становлюсь страшной, как женщины из нашего квартала. Когда отчаяние достигало пика, мне непременно – именно в этот момент – звонила Лила.