– Ты отдаешь себе отчет, как ты себя ведешь?
– А что я должен делать?
– Ослабить хватку.
– Я тебя не понимаю.
– Ты не хочешь меня понять. Ты такой же, как наши преподаватели в Пизе, только еще хуже.
– Мне так не кажется.
– Это так и есть. Ты забыл, как мы без толку горбатились, зубрили ненужные дисциплины и сдавали еще более бессмысленные экзамены?
– Мой курс не бессмысленный.
– Об этом лучше спросить твоих студентов.
– Спрашивать нужно тех, кто достаточно компетентен, чтобы ответить.
– А у меня ты спросил бы, будь я твоей студенткой?
– У меня отличные отношения с теми, кто занимается.
– То есть тебе нравится, когда перед тобой виляют хвостом?
– А тебе нравятся выскочки типа твоей подруги из Неаполя?
– Да.
– Почему же тогда ты сама всегда вела себя смирно и подчинялась правилам?
– Потому что я была бедной, – смутилась я. – Я вообще считала чудом то, что мне удалось забраться так высоко.
– Ну так у этого мальчишки нет с тобой ничего общего.
– У тебя со мной тоже нет ничего общего.
– Что ты хочешь этим сказать?
Я не ответила и на всякий случай перевела разговор на другое. Но вскоре гнев накатил снова, и я опять принялась ругать его за принципиальность. «Ладно, пусть ты его завалил, но зачем было писать на него заявление в полицию?» – «Он совершил преступление», – проворчал Пьетро. «Он играл, хотел тебя напугать, он же еще мальчишка». – «Пистолет – оружие, а не игрушка, – ледяным голосом ответил он, – и он был украден вместе с другим оружием семь лет назад из карабинерской казармы в Ровеццано». – «Парень не выстрелил», – говорила я. «Но пистолет на меня направил. А если бы выстрелил?» – злился Пьетро. «Он не выстрелил», – закричала я. В ответ он тоже поднял голос: «А что, мне надо было дождаться, пока выстрелит, а потом на него донести?» – «Не кричи, – завизжала я, – у тебя и так нервы не в порядке». – «Думай о своих нервах», – ответил он. Напрасно я, горячась, объясняла ему, что спорю с ним потому, что волнуюсь. «Я боюсь за тебя, за девочек, за себя», – твердила я. Он и не подумал меня успокоить, заперся у себя в кабинете и засел за книгу. Только несколько недель спустя он рассказал мне, что к нему приходили двое полицейских в штатском, расспрашивали его о некоторых студентах, показывали фотографии. В первый раз он встретил их вежливо и столь же вежливо проводил, ничего не сказав. Когда они явились во второй раз, он спросил:
– Эти молодые люди совершили преступление?
– Нет, пока нет.
– Тогда чего вы от меня хотите?
Он выпроводил их с презрительной вежливостью, на какую всегда был способен.
Лила не звонила несколько месяцев – наверное, была очень занята. Я тоже к ней не лезла, хотя она была мне очень нужна. Чтобы заглушить чувство пустоты, я попыталась сблизиться с Мариарозой, но препятствий к тому возникло довольно много. У золовки теперь постоянно жил Франко, и Пьетро не нравилось, что я провожу много времени с его сестрой и вижусь с бывшим любовником. Если я задерживалась в Милане больше чем на день, настроение у него портилось, учащались симптомы выдуманных болезней, и напряжение между нами росло. Сам Франко, выбиравшийся из дома разве что на необходимые медицинские процедуры, не любил, когда я у них бывала; его раздражал шум, который поднимали мои дочки, и он куда-нибудь уходил, заставляя нас с Мариарозой с ума сходить от волнения. У Мариарозы тоже было полно дел, вокруг нее постоянно крутились какие-то женщины. Ее квартира была открыта для всех: и для интеллектуалок, и для дам из богатых семей, и для простых работниц, которые прятались у нее от домашнего насилия, и для сбившихся с пути девчонок, и на меня у нее оставалось мало времени. К тому же она со всеми вела себя так тепло и сердечно, что я начинала сомневаться: может, я для нее всего лишь одна из многих? Зато за несколько дней, проведенных в ее доме, ко мне возвращалось желание учиться и писать. Точнее говоря, возвращалось ощущение, что я на это способна.
Мы подолгу обсуждали наши проблемы. Но, хоть все мы и были женщины (Франко, если не убегал, закрывался у себя в комнате), нам было трудно понять, что же такое женщина. Стоило хорошенько задуматься, и складывалось впечатление, что ни один наш поступок, мысль, выражение или мечта нам не принадлежит. Самых слабых из нас это приводило в отчаяние; они вообще не проявляли склонности к излишнему самокопанию и считали, что, для того чтобы встать на путь свободы, достаточно убрать из жизни женщин мужчин. То было крайне нестабильное время, и изменения происходили скачками, накатывая волна за волной. Многие из нас боялись, что снова наступит мертвый штиль, и предпочитали держаться на гребне волны, исповедуя крайние взгляды и посматривая вниз со страхом и гневом. Когда выяснилось, что газета «Лотта континуа» выступила против шествия женщин за свои права, градус дискуссии достиг такого накала, что стоило одной из наиболее непримиримых участниц наших собраний узнать, что у Мариарозы дома живет мужчина (она этого не афишировала, но и не скрывала), как спор перешел в свару, а кое-кто ушел, хлопнув дверью.
Мне все это было глубоко несимпатично. Я искала стимула, а не конфликтов, меня интересовали научные гипотезы, а не догмы. Во всяком случае, именно это я заявляла Мариарозе, которая слушала меня молча. Однажды я призналась ей, что во время учебы в Пизе нас с Франко связывали близкие отношения, которые значили для меня очень много. «Я благодарна ему, – сказала я. – Я многому у него научилась, и мне жаль, что сейчас он так холоден со мной и моими дочками. Но, – чуть подумав, продолжила я, – все-таки в этом мужском стремлении учить нас есть что-то глубоко неправильное. Я тогда была девчонкой и не понимала, что он пытается меня изменить потому, что такая, как есть, я его не устраиваю; он хотел, чтобы я стала другой; ему была нужна не просто женщина, а такая женщина, какой он был бы сам, родись он женщиной. Для Франко я воплощала возможность выйти за границы себя, распространиться и на женскую территорию тоже; я была живым свидетельством его всемогущества, на моем примере он мог показать, что способен быть не только мужчиной, но и женщиной. А теперь он перестал видеть во мне часть себя и потому считает, что я его предала».