Те, кто уходит и те, кто остается - Страница 47


К оглавлению

47

– А все-таки жалко.

– Что жалко?

– Что ты забеременела, так и не испытав удовольствия.

– А уж мне-то как жалко, – неожиданно съязвила она в ответ.

Когда я перебила ее в очередной раз, уже светало. Она закончила рассказ о встрече с Микеле. «Ну, хватит! – воскликнула я. – Дай-ка я смерю тебе температуру». Градусник показал тридцать восемь и пять. Я крепко обняла ее и прошептала: «Теперь я буду о тебе заботиться. Я не брошу тебя, пока ты не поправишься. А потом увезу тебя вместе с сыном во Флоренцию». Она категорично замотала головой и сделала последнее в ту ночь признание – сказала, что совершила ошибку, уехав с Энцо в Сан-Джованни-а-Тедуччо, и хочет вернуться в наш квартал.

– В наш квартал?

– Да.

– Ты что, с ума сошла?

– Как только мне станет лучше, сразу перееду.

Я принялась ее отговаривать, твердила, что у нее жар и она сама не соображает, что несет, что она не сможет там жить и что это страшная глупость.

– Я вот жду не дождусь, когда окончательно оттуда вырвусь, – воскликнула я.

– Ты сильная, – сказала она в ответ, изумив меня, – а я никогда не отличалась силой. Чем дальше ты оттуда, тем лучше себя чувствуешь, становишься собой. А я на ту сторону туннеля не могу перебраться – у меня поджилки дрожат. Помнишь, как мы хотели дойти до моря? Когда еще ливень начался… Помнишь, кто хотел идти вперед, а кто развернулся и побежал назад? Ты или я?

– Да я и не помню уже. Зато знаю, что в квартал тебе возвращаться нельзя.

Мы долго спорили, я пыталась переубедить ее, но тщетно.

– Иди, – сказала она мне наконец. – Поговори с ребятами, они ведь так и сидят на кухне, ждут, всю ночь глаз не сомкнули. А им обоим на работу пора.

– Что мне им сказать?

– Что хочешь.

Я закутала ее в одеяло, накрыла Дженнаро, беспокойно ворочавшегося всю ночь. Лила задремала.

– Я скоро вернусь, – сказала я.

– Помнишь, что ты мне обещала?

– Что?

– Ты что, уже забыла? Если со мной что-нибудь случится, ты должна взять Дженнаро к себе.

– Ничего с тобой не случится.

Не успела я выйти из комнаты, как Лила вздрогнула и в полусне пробормотала:

– Не уходи… Побудь со мной, пока я не усну. Никогда не выпускай меня из виду, даже когда уедешь из Неаполя, не выпускай. Мне спокойнее, когда ты за мной наблюдаешь.

47

Я постаралась сделать для Лилы все, что было в моих силах, – с той ночи и до замужества, то есть до 17 мая 1969 года, когда мы с Пьетро расписались в Флоренции и на три дня съездили в свадебное путешествие в Венецию. По возвращении я с головой окунулась в семейную жизнь. Сначала я думала, что побуду с Лилой недолго, пока температура не спадет. У меня была куча своих дел – и с флорентийской квартирой, и с продвижением книги; телефон у нас не умолкал; мать всем раздала свой номер, но ей никто не звонил – в квартале считали, что эта фигня дома – лишняя головная боль, зато без конца названивали мне, что ее бесило. Одновременно я пыталась записывать идеи для новых романов и устранять пробелы в своих литературных и политических познаниях. Но состояние Лилы так ухудшилось, она так ослабела, что я плюнула на все свои дела и занималась почти исключительно ею. Мать прознала, что мы снова видимся, пришла в дикую ярость, орала, что я ее позорю, и костерила нас обеих на чем свет стоит. Она все еще верила, что может указывать мне, что делать, а чего не делать, и ковыляла за мной своей хромой походкой; порой мне казалось, что она готова влезть в мое тело, лишь бы не дать мне распоряжаться собой. «Нечего тебе с ней возиться, – бурчала мать, – где ты и где она?! Мало нам сраму из-за твоей книжки, теперь еще со шлюхой будешь дружбу водить?» Я пропускала ее слова мимо ушей. С той минуты, когда я оставила Лилу в комнате, а сама вышла к Энцо и Паскуале, всю ночь просидевшим на кухне, я навещала ее каждый день и пыталась устроить ее жизнь.

Я сообщила им, что Лила больна, что она не может больше работать на Соккаво и уволилась. Энцо ничего объяснять не пришлось: он давно знал, что на заводе ей не место, что обстановка там ужасная и что с Лилой и правда что-то не то. Но Паскуале воспринял новость в штыки. Утром, когда мы ехали по пустым улицам, еще не успевшим заполниться машинами, он сказал: «Нечего делать из мухи слона. Конечно, жизнь у Лины не сахар, но она ничем не отличается от жизни всех остальных, кого по всему миру эксплуатирует капитал». По своей всегдашней привычке он начал рассуждать о политике, о положении крестьян на юге, рабочих на севере, о проблемах народов Латинской Америки, Африки и северо-востока Бразилии, об афроамериканцах, вьетнамцах и американском империализме. «Паскуале, – перебила я его, – ты пойми: если Лина не изменит свой образ жизни, она умрет». Но он стоял на своем – не потому, что ему было не жалко Лилу, а потому, что он считал борьбу против Соккаво делом исключительной важности. Лиле он отводил в этой борьбе решающую роль и предпочитал думать, что ее не остановит какой-то пустяковый грипп – она же не я, не мелкобуржуазная интеллектуалка, для которой простуда страшнее политических последствий поражения рабочего движения. Прямо он мне этого, конечно, не сказал, – я сама сделала этот вывод из его полунамеков и обрывочных фраз и озвучила его, чтобы он не сомневался: я все прекрасно поняла. Он занервничал. Высаживая меня возле дома, он сказал, что ему пора на работу, но что позже мы непременно вернемся к этому разговору. В следующий раз, когда я пришла в квартиру в Сан-Джованни-а-Тедуччо, я отвела Энцо в сторонку и сказала ему: «Если ты любишь Лину, и близко не подпускай к ней Паскуале. И никаких разговоров о заводе в ее присутствии!»

47