Несмотря ни на что, я очень любила ее и каждый раз, приезжая в Неаполь, старалась с ней повидаться, хотя, по правде говоря, немного боялась этих встреч. Она сильно изменилась. Старость не пощадила нас обеих. Я вела ожесточенную борьбу с лишним весом, а она совсем усохла – кожа да кости. Свои короткие, совершенно седые волосы она стригла сама – не потому, что ей так нравилось, а потому, что было плевать, как она выглядит. Чертами лица она все больше походила на отца. Она нервно, чуть ли не визгливо, смеялась, говорила слишком громко и непрерывно размахивала руками, будто надвое рубила ими дома, улицу, прохожих и меня.
Мы проходили мимо начальной школы, когда нас обогнал незнакомый парень и на бегу крикнул Лиле, что на клумбе возле церкви нашли труп женщины. Мы поспешили в сторону парка, и Лила, работая локтями, втащила меня в толпу зевак, запрудивших всю улицу. Женщина, невероятно толстая, одетая в старомодный темно-зеленый непромокаемый плащ, лежала на боку. Лила узнала ее сразу, а я нет. Это была подруга нашего детства Джильола Спаньюоло, бывшая жена Микеле Солары.
Я не видела ее несколько десятков лет. От ее прежней красоты не осталось и следа: лицо было одутловатым, ноги распухшими. Волосы, некогда каштановые, а теперь выкрашенные в огненно-красный цвет, такие же длинные, как в детстве, но теперь совсем редкие, рассыпались по рыхлой земле. Одна нога была в поношенной туфле на низком каблуке, вторая – в сером шерстяном носке с дырой на большом пальце. Туфля валялась в метре от тела, как будто, перед тем как упасть, Джильола пыталась ногой оттолкнуть от себя боль или страх. Я заплакала, и Лила смерила меня недовольным взглядом.
Мы сели на скамейку неподалеку и стали молча ждать, когда Джильолу унесут. Что с ней случилось, отчего она умерла – мы не имели об этом понятия. Потом мы пошли к Лиле, в старую тесную квартиру ее родителей, где теперь она жила с сыном Рино. Мы вспоминали умершую подругу, и Лила наговорила о ней всяких гадостей, осуждая ее за тщеславие и подлость. Но на сей раз уже мне не удавалось сосредоточиться на ее словах: перед глазами все еще стояло мертвое лицо, разметавшиеся по земле длинные волосы, белесые проплешины на затылке. Сколько наших ровесниц уже ушли из жизни, исчезли с лица земли, унесенные болезнями или горем; их души не выдержали, истерлись о несчастья, как о наждачную бумагу. А сколько умерли насильственной смертью! Мы долго сидели на кухне, не решаясь подняться и убрать со стола, но потом снова вышли на улицу.
Под лучами зимнего солнца наш старый квартал выглядел тихим и спокойным. В отличие от нас он совсем не изменился. Все те же старые серые дома, тот же двор, в котором мы когда-то играли, то же шоссе, уходящее в черную пасть туннеля, и то же насилие – все здесь осталось прежним. Зато пейзаж вокруг стало не узнать. Исчезли подернутые зеленоватой ряской пруды, исчезла консервная фабрика. На их месте символом лучезарного будущего, которое вот-вот наступит и в которое на самом деле никто никогда не верил, возвышались стеклянные небоскребы. За этими переменами я наблюдала издалека – изредка с любопытством, чаще с безразличием. В детстве мне казалось, что Неаполь за пределами нашего квартала полон чудес. Помню, как много десятков лет назад меня поразило строительство небоскреба на площади возле центрального вокзала, – он постепенно, этаж за этажом, рос у нас на глазах и по сравнению с нашей железнодорожной станцией казался мне громадой. Каждый раз, проходя по пьяцца Гарибальди, я восхищенно ахала и восклицала: «Нет, вы только посмотрите, вот это высота!» – обращаясь к Лиле, Кармен, Паскуале, Аде или Антонио, моим друзьям тех времен, когда мы вместе ходили к морю или прогуливались неподалеку от богатых кварталов. Наверное, там, на самом верху, откуда открывается вид на весь город, живут ангелы, говорила я себе. Как мне хотелось подняться туда, на вершину. Это был наш небоскреб, хоть и стоял он за пределами квартала. Потом стройку заморозили. Позднее, когда я уже училась в Пизе и возвращалась домой только на каникулы, мне наконец перестал мерещиться в нем символ общественного обновления; я поняла, что это всего лишь очередная убыточная стройка.
В те годы я начала осознавать, что остальной Неаполь не слишком отличается от нашего квартала: повсюду, расползаясь все шире, царила одна и та же бедность. Возвращаясь домой, я каждый раз с удивлением обнаруживала, что еще что-то пришло в упадок: город буквально крошился, будто слепленный из песочного теста, он не выдерживал смены времен года, жары, холода и особенно гроз. То наводнением затопило вокзал на пьяцца Гарибальди, то обрушилась Галерея напротив Археологического музея, то случился оползень и в большинстве районов отключили электричество. В памяти остались полные опасностей темные улицы, все более беспорядочное движение на дорогах, разбитые мостовые, огромные лужи. Канализационные трубы не справлялись с нагрузкой, и на улицы выплескивались потоки воды с нечистотами и мусором, кишащие всеми мыслимыми и немыслимыми паразитами, с холмов, застроенных хлипкими дешевыми многоэтажками, они стекали в море или уходили в почву, размывая нижнюю часть города. Люди умирали от антисанитарии, коррупции и произвола, но продолжали послушно голосовать за политиков, превративших их жизнь в кошмар. Сойдя с поезда, я ловила себя на мысли, что с опаской передвигаюсь по тем местам, где выросла, и стараюсь изъясняться исключительно на диалекте, как бы давая окружающим понять: «Я своя, не причиняйте мне зла!»
Когда я закончила учебу и написала повесть, которая неожиданно для меня через несколько месяцев стала книгой, во мне окрепло убеждение, что породивший меня мир катится в пропасть. В Пизе и Милане мне было хорошо, временами я бывала там даже счастлива, зато каждый приезд в родной город оборачивался пыткой. Меня не покидал страх, что случится что-нибудь такое, из-за чего я навсегда застряну здесь и потеряю все, чего успела добиться. Я боялась, что больше не увижусь с Пьетро, за которого собиралась замуж, что больше никогда не попаду в чудный мир издательства и не встречусь с прекрасной Аделе – моей будущей свекровью, матерью, какой у меня никогда не было. Я и раньше всегда находила Неаполь слишком плотно населенным: от пьяцца Гарибальди до виа Форчелла, Дукеска, Лавинайо и Реттифило постоянно было не протолкнуться. В конце 1960-х улицы, как мне казалось, сделались еще многолюднее, а прохожие – еще грубее и агрессивнее. Однажды утром я решила пройтись до виа Меццоканноне, где когда-то работала продавщицей в книжном магазине. Мне хотелось взглянуть на место, где я вкалывала за гроши, а главное – посмотреть на университет, учиться в котором мне так и не довелось, и сравнить его с пизанской Высшей нормальной школой. Может, думала я, случайно столкнусь с Армандо и Надей – детьми профессора Галиани, – и у меня будет повод похвастаться своими достижениями. Но то, что я увидела в университете, наполнило меня чувством, близким к ужасу. Студенты, толпившиеся во дворе и сновавшие по коридорам, были уроженцами Неаполя, его окрестностей или других южных областей, одни – хорошо одетые, шумные и самоуверенные, другие – неотесанные и забитые. Тесные аудитории, возле деканата – длиннющая скандалящая очередь. Трое или четверо парней сцепились прямо у меня на глазах, ни с того ни с сего, будто им для драки не нужен был даже повод: просто посмотрели друг на друга – и посыпались взаимные оскорбления и затрещины; ненависть, доходящая до жажды крови, изливалась из них на диалекте, который даже я понимала не до конца. Я поспешила уйти, словно почувствовала угрозу – и это в месте, которое, по моим представлениям, должно было быть совершенно безопасным, потому что там обитало только добро.