Он ничуть не изменился: тот же решительный тон, та же манера выстраивать речь: начинал он всегда с общих рассуждений, а затем – мысль за мыслью, буквально ведя публику за собой, – переходил к анализу конкретного события, раскрывая его подоплеку. Теперь я пишу это и понимаю, что очень плохо помню его внешне; в памяти сохранились только бледное выбритое лицо и короткая стрижка. Странно, что я не помню его тела, ведь на тот момент это был единственный мужчина, с которым у меня была длительная связь.
Я пробралась к Франко после его выступления; он обнял меня, его глаза горели от удивления. Но поговорить нам не удалось: кто-то уже тянул его за руку, кто-то другой бросался на него, настырно и громко что-то доказывая, будто он был в чем-то виноват. Я стояла среди этих людей, возле кафедры, и мне было страшно неловко. К тому же я потеряла в толпе Мариарозу. Однако вскоре она сама нашла меня и взяла за руку.
– Что ты здесь делаешь? – радостно спросила она.
Я не стала объяснять ей, что пропустила назначенную встречу и попала сюда случайно.
– Я его знаю, – сказала я, указав на Франко.
– Мари?
– Да.
Она вдохновенно заговорила со мной о Франко, а потом прошептала: «Они мне не простят, это ведь я его пригласила. Мы разворошили осиное гнездо!» Он должен был переночевать у нее и на следующий день уехать в Турин. Мариароза настояла, чтобы я тоже поехала. Я согласилась – прощай, отель!
Собрание шло долго, обстановка была напряженной, чтобы не сказать взрывоопасной. Мы вышли из университета, когда уже темнело. Помимо Франко к Мариарозе присоединилась молодая мать – ее звали Сильвия – и мужчина лет тридцати, которого я заметила еще в аудитории, тот самый, что курил сигару, – некто Хуан, художник из Венесуэлы. Все вместе по совету Мариарозы мы отправились ужинать в тратторию. Я успела переброситься с Франко парой слов, но их хватило, чтобы понять, что я ошиблась: он изменился. Как будто на него надели (или он сам на себя надел) маску, которая идеально копировала черты его лица, но в то же время скрывала его былое великодушие. Теперь он был сдержан, зажат, взвешивал каждое слово. Во время нашего недолгого и с виду доверительного дружеского разговора он ни разу не упомянул о наших прежних отношениях, а когда я заговорила о них и посетовала, что он перестал мне писать, он отрезал: «Так было нужно». На вопросы об университете отвечал расплывчато: я догадалась, что он так и не получил диплом.
– Я занят другими вещами.
– Какими?
Он обернулся к Мариарозе, которой, должно быть, наскучила наша беседа один на один.
– Элена спрашивает, чем я занимаюсь.
– Революцией, – весело ответила она.
– А в свободное время? – подхватила я ее иронический тон.
Хуан, сидевший рядом с Сильвией и нежно гладивший худенький кулачок ее ребенка, ответил серьезно:
– А в свободное время – подготовкой к революции.
После ужина мы все сели в машину Мариарозы и поехали к ней домой. Жила она в районе Сант-Амброджо, в огромной старой квартире. Как обнаружилось, у венесуэльца там было что-то типа студии – комната в страшном беспорядке, куда нас с Франко повели смотреть его работы – большие картины с изображением многолюдных, написанных с практически фотографической точностью урбанистических пейзажей, испорченные прибитыми поверх тюбиками краски, кисточками, палитрами, мисками для скипидара, тряпками. Мариароза очень хвалила его работы, обращаясь в первую очередь к Франко, мнением которого особенно дорожила.
Я наблюдала за ними и ничего не могла понять. Без сомнения, Хуан жил здесь, без сомнения, здесь же жила Сильвия, которая уверенно расхаживала по квартире со своим сыном Мирко. Сначала я подумала, что художник и молоденькая мама – пара и снимают здесь комнату, но вскоре поняла, что ошиблась. На самом деле вся забота венесуэльца о Сильвии была простой вежливостью, зато его рука часто обвивала плечи Мариарозы, а один раз он даже поцеловал ее в шею.
Сначала все долго обсуждали произведения Хуана. Франко обладал завидными познаниями в области изобразительного искусства, и его суждения отличались глубиной и меткостью. Мы увлеченно слушали его, все, кроме Сильвии: малыш, который до сих пор вел себя идеально, вдруг расплакался, и она никак не могла его успокоить. Я надеялась услышать от Франко что-нибудь о своей книге: наверняка он мог бы сказать о ней много интересного, как о картинах Хуана – кстати, о них он высказался довольно резко. Но о моей повести никто так и не упомянул. Венесуэлец, которому замечания Франко о связи искусства с социальными проблемами не очень понравились, возмущенно фыркнул, и разговор перекинулся на темы итальянской культурной отсталости, политической обстановки, последствий выборов, слабостей социал-демократии, студенчества и полицейских репрессий и того, что все называли французскими уроками. Полемика между мужчинами велась уже на повышенных тонах. Сильвия, не понимая, чего хочет Мирко, бранила его как взрослого и, расхаживая с сыном на руках по коридору или переодевая его в соседней комнате, время от времени вставляла в спор свое замечание, туманное по смыслу, но явно неодобрительное. Мариароза сказала, что в Сорбонне для детей бастующих студентов организовали ясли, и вспомнила Париж в первые дни июня – дождливый, холодный и парализованный всеобщей забастовкой. Сама она там не была (о чем сожалела), но получила письмо от близкой подруги. Франко и Хуан слушали ее краем уха, захваченные своим спором, тональность которого становилась все более враждебной.
Мы, три женщины, наблюдали за ними, как три сонные коровы, ожидающие, пока перестанут бодаться сцепившиеся быки. Меня это разозлило. Я надеялась, что Мариароза присоединится к разговору, рассчитывая последовать ее примеру, но Франко и Хуан не оставляли нам такой возможности. Ребенок по-прежнему плакал, и Сильвия начала терять терпение. Мне подумалось, что Лила была даже моложе, когда родила Дженнаро. Я поняла, что еще во время собрания мысленно провела между ними параллель. Действительно, Лила после ухода Нино и разрыва со Стефано тоже осталась одна с ребенком на руках. Или дело было в красоте? Окажись Лила с Дженнаро в студенческой аудитории, она благодаря своей привлекательности и решительному характеру произвела бы на окружающих еще более сильное, чем Сильвия, впечатление. Но Лила была отрезана от событий, свидетельницей которых я стала. Даже если бы волна, захлестнувшая студенчество, докатилась до Сан-Джованни-а-Тедуччо, на колбасном заводе ее просто никто не заметил бы – слишком гиблое это было место. Я почувствовала укол вины: надо было забрать ее оттуда, увезти силой, взять с собой в мои путешествия. Или хотя бы продолжать слышать в себе ее голос, не позволять ему умолкнуть. Вот как сейчас. Мне и правда почудилось, что это она сердито говорит: «Что ты торчишь там как комнатное растение? Если не можешь заткнуть эту парочку, хоть девушке помоги. Представь себе на минутку, каково ей одной с младенцем!» У меня в голове все смешалось – время, пространство, чувства. Я подскочила к Сильвии и осторожно забрала у нее ребенка – она охотно вручила его мне.